Американская писательница обратилась в поисках советов, как выжить в карантине, к «русским тюремным мемуарам» — воспоминаниям Петра Кропоткина, Веры Фигнер и Евгении Гинзбург — и нашла в них немало интересного и даже полезного. Она подготовила своеобразное пособие от русского арестанта на страницах The Economist:
осле жарких споров в социальных сетях, в списках литературы для карантина с большим отрывом победила «Война и мир». Шедевр Толстого изобилует балами, сражениями и бурными страстями, но советов, как пережить одиночество и не спятить, там нет. Для этого следует обратиться к другому жанру русской словесности — тюремным мемуарам. Привычка царских и советских властей сажать интеллектуалов за решетку создала богатейший кладезь литературы изоляции.
В своих «Записках революционера», опубликованных в 1899 году, философ, анархо-коммунист и ученый Петр Кропоткин подробно описывает два года в одиночной камере Петропавловской крепости Санкт-Петербурга. Его арестовали за участие в тайном кружке Чайковского. «Чайковцы» вели социалистическую пропаганду среди крестьян и рабочих. Прибыв в 1874 году в крепость, он облачился в «зеленый фланелевый халат, огромные шерстяные чулки невероятной толщины и огромные желтые туфли». Это ему не понравилось. Халаты и туфли он терпеть не мог. Но Кропоткин жил, чтобы работать, и он бы согласился жить на хлебе и воде всю жизнь, только бы иметь возможность писать.
«Самое главное, — думал он, — сохранить физическую силу. Я не хочу заболеть. Нужно себе представить, что предстоит провести несколько лет на севере, во время полярной экспедиции». Ему, опытному геологу, это было нетрудно. Он решил ходить по камере по семь верст каждый день и делать гимнастику с тяжелым деревянным табуретом. Без бумаги, ручки и чернил он сильно страдал от вынужденной бездеятельности и начал мысленно сочинять «ряд повестей для народного чтения, на сюжеты, заимствованные из русской истории». Свои ненаписанные романы от попытался было запомнить от начала до конца, но это оказалось чересчур изнурительно.
Но несмотря на богатую интеллектуальную жизнь, он жаждал общения. Первый год и три месяца он безответно пытался перестукиваться, и его единственными друзьями были голуби, которых он кормил через решетку. В конце концов в соседнюю камеру заточили нового арестанта.
Вскоре Кропоткин освоил систему, где количество ударов соответствует положению буквы в алфавите, и смог выстукивать слова и целые предложения. В конце концов он рассказал молодому соседу историю Парижской Коммуны от начала до конца. На это ушла целая неделя перестукиваний.
Когда в 1876 году здоровье Кропоткина ухудшилось (изучение ледников спасает от скуки, но не от цинги), его перевели в плохо охраняемую тюремную больницу. Товарищи-революционеры вскоре организовали побег во время ежедневной прогулки в саду. Скрипач сыграл «бешеную и подмывающую мазурку» — знак бежать к карете, которая умчит его в безопасное место. На бегу он сбросил ненавистный халат — дни домашней одежды прошли. Первой остановкой стал цирюльник — сбрить бороду. Затем они с приятелем отправились пировать в один из лучших ресторанов Санкт-Петербурга — «никому не придет в голову искать нас там».
В 1884 году социалистка-революционерка Вера Фигнер, одна из лидеров «Народной воли», была заключена в другую крепость Санкт-Петербурга. Правительственные репрессии против ненасильственных группировок вроде «чайковцев» лишь ожесточили русских революционеров. «Народная воля» верила в «пропаганду делом» вплоть до политических убийств. В марте 1881 года члены кружка метнули бомбу в пуленепробиваемую карету царя Александра II, когда тот ехал в Михайловский манеж в Санкт-Петербурге на развод караулов, а затем еще одну, когда ему удалось выбраться из поврежденного экипажа. Вторая бомба оказалась смертельной.
За участие в подготовке убийства Фигнер приговорили к смертной казни, которую вскоре заменили пожизненным заключением. Как и Кропоткин и многие современные люди, запертые в квартирах внезапно опустевших городов, она боялась «жизни среди мертвенной тишины, той тишины, к которой вечно прислушиваешься и которую слышишь; тишины, которая мало-помалу завладевает тобой, обволакивает тебя, проникает во все поры твоего тела, в твой ум, в твою душу».
Годы за решеткой были скудны на события. В 1922 году в своей книге «Запечатленный труд» она напишет: «Все таинственно, все непонятно. Среди этой тишины реальное становится смутным и нереальным, а воображаемое кажется реальным. Все перепутывается, все смешивается. День, длинный, серый, утомительный в своей праздности, похож на сон без сновидений… А ночью видишь сны такие яркие, такие жгучие, что надо убеждать себя, что это — одна греза… И так живешь, что сон кажется жизнью, а жизнь — сновидением».
В конце концов, Фигнер начала перестукиваться со собратьями-арестантами с тем же ключом, что и Кропоткин. Поскольку художественной литературы в тюремной библиотеке не было, заключенные начали сочинять стихи — «акростихи и сонеты, оды и лирику» — и выстукивать их друг другу.
Шли годы, и тюремный режим смягчился. Те из нас, кого во время самоизоляции переполняет нежность к комнатным растениям, узнают себя в том, как Фигнер описывает радости садоводства на крошечном тюремном участке, куда не попадали даже солнечные лучи.
Она радовалась самой земле — «черной, рыхлой и прохладной» — и ликовала, когда семена шли в рост. «Появление молодых всходов, пробивавшаяся повсюду зелень доставляли нам несказанное удовольствие, а когда летом зацвели посаженные самими жандармами вдоль забора цветы, мы пришли в чисто детское восхищение. Мы страшно соскучились по траве, по полям и лугам, и клок зелени вызывал совершенно неожиданно приятную волну чувств в нашей изголодавшейся душе; каждая былинка была нам дорога» — пишет она.
Когда учительницу и журналистку Евгению Гинзбург арестовали в 1937 году (как и большинство жертв сталинских чисток, она не совершала никаких преступлений), ее долгое время держали в одиночной камере.
Как она пишет в своих мемуарах «Крутой маршрут», «сидя в тюрьмах долгими месяцами и даже годами, я имела возможность наблюдать, до какой виртуозности доходит человеческая память, обостренная одиночеством, полной изоляцией от всех внешних впечатлений. Читаешь про себя наизусть целые страницы текстов, казалось, давно забытых». (Разумеется, если днями напролет листать соцсети, этой виртуозности вы не почувствуете).
Гинзбург долго не могла разобрать, что выстукивает ей через стенку арестант из соседней камеры, и тогда ей на помощь пришла Фигнер. Внезапно Гинзбург вспомнила страницу из ее мемуаров, где объясняется ключ: каждая буква обозначается двумя стуками — раздельными и частыми. Теперь Гинзбург могла общаться с соседом. Во время ее мучительного путешествия литература спасала ее не раз — после тюрем Москвы и Ярославля она оказалась на Колыме, в одном из самых страшных уголков ГУЛАГа.
Когда ярославскую тюремную библиотеку прикрыли, Гинзбург сохраняла ясный ум, читая себе самой лекции о Пушкине и декламируя на память его стихи. Одним из первых длинных стихотворений у нее в голове всплыл «Домик в Коломне». Пушкин написал эту поэму в 1830 году в затворничестве во время эпидемии — тот холерный карантин стал одним из плодотворнейших периодов его литературной биографии.
Когда тюремная библиотека снова открылась, оказалось, что она удивительно хороша — даже лучше, чем на воле, по которым прошлись чистки. «Это был конец одиночества. Завтра в это время ко мне придут Толстой и Блок, Стендаль и Бальзак. А я думала о смерти, глупая!». Она начала с «Воскресения» Толстого. «Страстной и неуемной пожирательнице книг» в камере ей вдруг открылась новая глубина. «Ведь, сидя в одиночке, ты не гонишься за фантомом жизненных успехов, не лицемеришь, не дипломатничаешь, не идешь на компромиссы с совестью. Ты вся углублена в высокие проблемы человеческого бытия и подходишь к ним очищенная страданием».
По дороге в Сибирь в грузовом вагоне с надписью «Спецоборудование», чтобы замаскировать человеческий груз, книг не было. В начале пути длиною в месяц все 76 женщин в вагоне Гинзбург читали стихи. Многие провели в одиночном заключении не один год, и, как пишет Гинзбург, «каждая упивалась звуками своего голоса». Гинзбург с ее исключительной памятью стала лучшей чтицей. За ее старания другие награждали ее драгоценными глотками воды.
Увлекшись стихотворением 19-го века о храбрых женах ссыльных декабристов, она не заметила, что поезд остановился, и не замолчала вовремя. Ворвался охранник и потребовал, чтобы она отдала спрятанную книгу — он и представить себе не мог, что можно знать наизусть столько стихов. В доказательство ее невиновности он заставил Гинзбург читать «складно да без останову» в течение получаса. Она выбрала «что-нибудь нейтральное» — «Евгения Онегина».
Слушая, как Гинзбург декламирует величайший русский роман в стихах, угроза на лице охранника сменялась «растущим удивлением», затем — «добродушным любопытством», и наконец — возгласом плохо скрытого восторга. Через полчаса он потребовал, чтобы она читала дальше. Пушкин тронул даже охранников. «Поезд уже тронулся, и колеса четко отстукивают онегинскую строфу», — вспоминает Гинзбург.